Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

В.И. Суриков




 

V. Годы учения

Склонность к закреплению видимого мира была заложена в Су­рикове от рождения. Но судьба позаботилась и о том, чтобы поме­стить его в среду, где она могла получить почву для питания. Мно­гие из членов семьи Сурикова были не чужды искусству. Отец был музыкален и обладал прекрасным голосом. Мать была женщиной простой, с сильной волей и ясным разумом и отличалась точностью и большой художественностью в определениях.
Василий Матвеевич Суриков, по прозвищу Синий Ус, тот, кото­рый на смотру, когда его начальник оскорбил, сорвал с себя эполеты и его по лицу «ватрушками» отхлестал, был поэт — стихи писал.
«Братья отца, дяди Марк Васильевич и Иван,— рассказывал Су­риков,— образованные были, много книг выписывали. Журналы «Со­временник» и «Новоселье» получали. Я Мильтона «Потерянный рай» в детстве читал, Пушкина и Лермонтова. Лермонтова любил очень. Дядя Иван Васильевич на Кавказ одного из декабристов пе­реведенных сопровождал,— вот у меня еще есть шашка, что тот ему подарил. Так оттуда в восторге от Лермонтова вернулся.
Снимки ассирийских памятников у них были. Я уже тогда, в дет­стве, их оригинальность чувствовал.
Помню еще, как отец говорил:  «Вот Исаакиевский собор открыли... Вот картину Иванова в Петербург привезли...»
Дяди Марк Васильевич и Иван Васильевич оба молодыми умерли от чахотки. На парадах простудились. Времена были николаевские. При 40-градусных морозах в одних мундирчиках. А богатыри были. Непокорные.
После смерти дедушки Мазаровича атаманом назначили. Жесто­кий человек был. Насмерть засекал казаков. Он до 56-го года «цар­ствовал». Марка Васильевича, дядю, часто под арест сажал. Я ему на гауптвахту обед носил. А раз ночью Мазарович на караул по­ехал. На него шинели накинули и избили его. Это дядя мой устроил. Сказалась кровь.
Марк Васильевич — он уже болен был тогда — мне вслух «Юрия Милославского» читал. Это первое литературное произведение, что в памяти осталось. Так и помню, как он читал: невысокая комната с сальной свечкой. Я, прижавшись к нему под руку, слушал. И мне все представлялось, как Омляш в окошко заглядывает.
Умер он зимой, 11 декабря. Мы, дети, когда он в гробу лежал, усы ему закрутили, чтоб у него геройский вид был. Похороны его помню. Лошадь его за гробом вели.
Декабристы культурные интересы в Сибири сильно подняли. Мать моя Бобрищева-Пушкина и Давыдова из декабристов видела. Она всегда в старый собор ездила причащаться, они там впереди всех стояли. Шинели с одного плеча спущены. И никогда не кре­стились. А во время ектеньи, когда Николая I поминали, демонстра­тивно уходили из церкви.
Я сам Петрашевского-Буташевича на улице видел. Полный, в ци­линдре шел. Прямо очень держался. Глаза выпуклые, огненные. Борода с проседью. Я спросил: «Кто это?» — «Политический»,— го­ворят. Его у нас мономаном звали. Он присяжным поверенным в Красноярске был. Щапова тоже видал, когда он приезжал материа­лы собирать».
О начале своей живописи Суриков рассказывал так:
«Рисовать я с самого детства начал. Еще, помню, совсем малень­ким был, на стульях сафьяновых рисовал, пачкал. Мне шесть лет, помню, было, я Петра Великого с черной гравюры рисовал. А краски от себя: мундир синькой, а отвороты брусникой.
В детстве я все лошадок рисовал, как все мальчики. Только ноги у меня не выходили. А у нас в Бузиме был работник Семен, простой мужик. Он меня и научил ноги рисовать. Он их начал мне по су­ставам рисовать. Вижу — гнутся ноги у его коней. А у меня никак не выходило. Это у него анатомия, значит.
У нас в доме изображение иконы Казанского собора работы Шебуева висело. Так я на него целыми часами смотрел. Вот как тут рука ладонью сбоку лепится. А главное, я красоту любил. В лица с детства еще вглядывался: как глаза расставлены, как черты лица составляются.
Из дядей моих один рисовал, Хозяинов. У крестной, у Ольги Ма­твеевны Дурандиной, у которой я жил, пока в училище был, когда наши в Бузиме еще жили, у нее большие масляные картины его кисти висели. Одна саженная и фигуры до колен: старик Ной бла­гословляет Иафета и Сима, тоже стариков, а Хам, черный, в стороне стоит. А на другой Давид с головой Голиафа. У Атаманских в доме тоже были масляные картины в старинных рамках. Одна была: ры­царь умирающий, а дама ему платком рану затыкает: и два портре­та генерал-губернаторов — Левинского и Степанова.
В школу, в приходское училище, меня восьми лет отдали в Крас­ноярск. Я оттуда домой в Бузимо только приезжал. В училище меня из высшего в низший класс перевели. Товарищи очень смеялись. Я ничего не знал. А потом, с 1-го класса, я начал прекрасно зани­маться. Чудное время было.
Интересное тут со мною событие случилось, вот я вам расскажу. Пошел я в училище. А мать перед этим приезжала, мне рубль пята­ками дала. В училище мне идти не захотелось. А тут дорога разветвляется, по Каче. Я и пошел по дороге в Бузимо. Вышел в поле. Пастухи вдали. Я верст шесть прошел. Потом лег на землю, стал слушать, как в «Юрии Милославском», нет ли за мной погони. Вдруг вижу — вдали пыль. Гляжу — паши лошади. Мать едет. Я от них с дороги свернул прямо в поле. Остановили лошадей. Мать кричит: «Стой! Стой! Да никак ведь это наш Вася!» А на мне такая маленькая шапочка была, монашеская. «Ты куда?» И отвезли меня назад в училище.
Когда наши после смерти отца в Красноярск вернулись, я в уездном училище учился. Там учителем рисования был Гребнев. Он из академии был. У нас иконы на заказ писал. Так вот Гребнев меня и учил рисовать. Чуть не плакал надо мной. О Брюллове мне рас­сказывал. Об Айвазовском, как тот воду пишет, что совсем как живая; как формы облаков знает; а воздух — благоухание.
Гребнев брал меня с собою и акварельными красками заставлял сверху холма города рисовать. Plein air, значит. Мне 11 лет тогда было. Приносил гравюры, чтобы я с оригинала рисовал. «Благове­щенье» Боровиковского, «Ангел молитвы» Неффа, рисунки Рафаэля и Тициана. У меня много этих рисунков было. Все в академии про­пали. Теперь только три остались. А вспоминаю — дивные рисунки были. Так тонко сделаны. Помню, как рисовал, не выходило все. Я плакать начинал, а сестра Катя утешала: «Ничего, выйдет!» Я еще раз начинал, и ведь выходило. Вот посмотрите-ка. Это я все с черных гравюр, а ведь краски-то мои. Я потом в Петербурге смо­трел: ведь похоже угадал. Ведь как складки эти тонко здесь сделаны. И ручка. Очень мне эта ручка нравилась — так тонко лепится. Очень я красоту композиции уже тогда любил. И в картинах старых ма­стеров больше всего композицию чувствовал.
Тут со мной еще один случай был. Там, в Сибири, у нас такие проходимцы бывали. Появится неизвестно откуда, потом уедет. Вот один такой на лошади проезжал. Прекрасная была у него ло­шадь — Васька. А я сидел, рисовал. Предлагает: «Хочешь покатать­ся— садись!» Я на его лошади и катался. А раз он приходит, гово­рит: «Можешь икону написать?» У него, верно, заказ был. А сам он рисовать не умеет. Приносит он большую доску, разграфленную. Достали мы красок немного, краски четыре. Красную, синюю, чер­ную да белила. Стал я писать «Богородичные праздники». Как напи­сал, понесли ее в церковь святить. А у меня в тот день сильно зубы болели. Но я все-таки побежал смотреть. Несут ее на руках, а она такая большая. А народ на нее крестится — ведь икона и освя­щенная. И под икону ныряют, как под чудотворную. А когда ее святили, священник, отец Василий, спрашивает: «Это кто же писал?» Я тут не выдержал: «Я»,— говорю.— «Ну так впредь икон никогда не пиши».
А  потом,  когда  я  в  Сибирь  приезжал,  я  ведь  ее  видел.   Брат говорит: «А ведь икона твоя все у того купца. Поедем посмотреть».
Оседлали коней, поехали. Посмотрел я на икону — так и горит. Краски полные, цельные, большими красными и синими пятнами. Очень хорошо. Ее у купца Красноярский музей купить хотел — ведь не продал. Говорит: «Вот я ее поновлю, так еще лучше будет». Так меня прямо тоска взяла.
После окончания уездного училища поступил я в IV класс гим­назии — тогда в Красноярске открылась. Но курса не кончил. Из VII класса пришлось уйти. Средств у нас не было. Подрабатывать приходилось. Яйца пасхальные я рисовал по три рубля за сотню.
Губернатор Замятин хотел меня в Академию определить. Велел собрать все рисунки и отправил их в Петербург. Но ответ пришел: «Если хочет ехать на свой счет, пускай едет. А мы его на казенный счет не берем».
Очень я по искусству тосковал. Помню, журналы тогда все смо­трел художественные. Тогда журнал издавался «Северное сияние». И старый «Художественный листок» Тимма, времен еще Крымской войны. Пушка одна меня, помню, очень поражала, как она огнем полыхает.
Мать какая у меня была: видит, что я все плачу — горел я тогда, так мы решили, что я пойду пешком в Петербург. Мы вместе и план составили: пойду я с обозами, а она мне 30 рублей на дорогу давала. Так и решили.
А раз пошел я в собор — ничего ведь я и не знал, что Кузнецов обо мне знает,— он ко мне в церкви подходит и говорит:
«Я твои рисунки знаю и в Петербург тебя беру».
Я к матери побежал. Говорит: «Ступай, я тебе не запрещаю». Я через три дня уехал, 11 декабря 1868 года. Морозная ночь была, звездная. Так и помню улицу, и мать темной фигурой у ворот стоит.
Кузнецов — золотопромышленник был. Он меня перед отправкой к себе повел, картины показывал. А у него тогда и Брюллова был портрет его деда. Мне те картины понравились, которые не гладко написаны. А Кузнецов говорит: «Что ж, а те лучше».
Он в Петербург рыбу посылал в подарок министрам. Я с обозом и поехал. Огромных рыб везли: я наверху воза на большом осетре сидел. В тулупчике мне холодно было, коченел весь. Вечером как на станцию приедешь — пока еще отогреешься. Водки мне дадут согреться. Потом в пути я себе доху купил.
Барабинская степь пошла. Едут так с одного извозчичьего двора до другого. Когда запрягают, то ворота на запор. Готово? Ворота настежь. Лошади так и вылетят. В снежном клубе мчатся.
Было тут у меня приключение: подъезжали мы уже к станции. Большое село сибирское. У реки внизу уже огоньки горят, спуск был крутой: «Надо лошадей сдержать».
Мы с товарищем подхватили пристяжных, а кучер коренника — да какое тут! Влетели в село. Коренник что ли неловко тут повер­нул, только мы на всем скаку вольт сделали, прямо в обратную сторону: все так в разные стороны и посыпались... Так я... Там, знаете, окошки пузырные, из бычьего пузыря делаются... Так я прямо го­ловой в такое окошко угодил. Как был в дохе — прямо внутрь избы влетел. Старушка там стояла, молилась. Так она меня за черта что ли приняла, как закрестится... А ведь не попади я головой в окно, наверное бы насмерть убился. И рыба вся рассыпалась. Толпа собралась. Подбирать помогали. Собрали все. Там народ честный.
До самого Нижнего мы на лошадях ехали — четыре с половиной тысячи верст. Там я доху продал. Оттуда уже железная дорога была. В Москве я только один день провел. Соборы меня поразили. А 19 февраля 1869 года мы приехали в Петербург. На Владимир­ском остановились, на углу Невского. В гостинице «Родина».

(Публикуется по:
Волошин М. А. В. И. Суриков. -
Л.: Художник РСФСР, 1985. - С. 43-49.)


Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина, мать поэта (1850-1923)

Вид Коктебеля.

Павел Павлович фон Теш


VI. Академия

Академия встретила Сурикова очень неприветливо. «А где же Ваши рисунки?» — спросил инспектор Шренцер, когда он явился с трепетом немедленно по приезде в Академию.

VII. «Стрельцы»

Биография Сурикова вплоть до самого прибытия его в Москву представляет собою как бы медленное и равномерное напряжение мощной пружины, которая во вторую половину жизни должна была развернуться в творчестве. На этой грани оканчивается его личная жизнь и начинается ис­тория созидания его семи исторических картин.

VIII. «Меншиков»

В 1878 году Суриков женился. Жена его была внучка декабри­ста Свистунова по матери и француженка по отцу. «Утро стрелецких казней» было начато после женитьбы, закон­чено и выставлено в 1881 году. Передвижная выставка была откры­та 1 марта. Появление картины совпало с новым трагическим узлом, обозначившим развитие борьбы центробежных и центростремитель­ных сил русской истории.






Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.