Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

Е. Герцык. Из книги "Воспоминания".




 

1-2-3-4-5

          И в поэте эта немота вызывает ответный порыв: делить ее судьбу.

Быть черною землей...

          И опять:

Прахом в прах таинственно сойти,
Здесь истлеть, как семя в темном дерне...

          И наконец:

Свет очей — любовь мою сыновью
Я тебе, незрячей, отдаю...

          В своем физическом обличье сам такой материковый, глыбный, с минералом иззелена-холодноватых глаз, Макс Волошин как будто и вправду вот только что возник из земли, огляделся, раскрыл рот — говорит...
          История человека начинается для него не во вчерашнем каменном веке, а за миллионы миллионов лет, там, где земля оторвалась от солнца, осиротела. Холод сиротства в истоке. Но не это одно. Каждой частицей своего телесного состава он словно помнит великие межзвездные дороги. Человек — “путник во вселенной”

...солнца и созвездья возникали
И гибли внутри тебя...
1

          Что это значит? Значений может быть много. Возьмем простейшее: впервые в сознании человека раскрывается смысл и строй того, что до него совершалось вслепую — вглухую. Не одной земле — всей вселенной быть оком, быть голосом...
          Все это мы вычитываем в его стихах, но это же и ключ к его человеческому существу, к линии его поведения, ко всему, вплоть до житейских мелочей. Отсюда та редкая в среде писателей свобода, независимость, нечувствительность к уколам самолюбия. Он всегда казался пришедшим очень издалека — так издалека, что суждения его звучали непривычно, порой вычурно. Но вычурность эта не словесная игра: сегодня — так, завтра — этак, а крепкие ветви из крепкого коренья.
          Те, кто знали его в эпоху гражданской войны, смены правительств, длившейся в Крыму три с лишним года, верно, запомнили, как чужд он был метанья, перепуга, кратковременных политических восторгов. На свой лад, но так же упрямо, как Лев Толстой, противостоял он вихрям истории, бившим о порог его дома. Изгоем оставался при всякой власти. И когда он с открытой душой подходил к чекисту, на удивление вызывая и в том доверчивое отношение, — это не было трусливое подлаживание. И когда он попеременно укрывал у себя то красного, то белого, и вправду не одного уберег, — им руководили не оппортунизм, не дряблая жалостливость, а твердый внутренний закон.
          Нет, он не жалостлив. Жесткими штрихами, не минуя ни одной жестокой подробности, рисует он русскую историю в своих стихотворениях последнего периода. Впрочем, назовешь ли их стихами? Он их так называл. Не с того ли времени, как он до конца осознал свою мысль, не стало ему охоты рифмовать, раскачивать метром свои поэтические замыслы? Теперь он, как сам говорит, слово к слову “притачивает, притирает терпугом”, ища только наиболее крепкого, емкого. Утекает последняя влага — не своя, заемная — только хруст да трение сопротивляющегося материала. Люб — не люб нам этот стих, но он точнее отражает внутреннее сознание поэта.
          Я не пишу истории жизни Волошина. Из рассказа моего о нем выпадают целые периоды. Другие полнее опишут последние коктебельские годы, когда дом его и он сам были центром, собирающим поэтов, литературоведов, художников; писатели дореволюционные встречались с начинающими; многие произведения читались здесь впервые, — впервые прозвучали имена, позже упрочившиеся в литературе.
          Я не бывала на этих людных съездах. Мне чаще случалось заезжать в Коктебель в глухую осень, в зимнюю пору, когда по опустелым комнатам стонал ветер и ночь напролет хлопала сорвавшаяся ставня, а море холодно шуршало под окнами. Не в шумном окружении — мне запомнился одинокий зимний Макс — Jupiter Fluxior *(Юпитер льющийся (лат.)). Он все так же схож со своим каменным подобием — Зевсовым кумиром, — когда в долгой неподвижности клонит поседелую гриву над маленькими акварельками. Слушает, спрашивает, не слушает, а рука с оплывшими пальцами терпеливо и любовно водит кисточкой. Преждевременно потучневший — ему нет пятидесяти — не от сердца ли? Так старый любовник, как зачарованный, опять и опять повторяет все ее черты — то алой на закате, то омраченной под дымной завесой, — но все ее, Единственной, “Земли Незнаемой”.
          Но холод гонит нас из мастерской в соседнюю комнату — столовую, где потрескивает печурка. Там, за обеденным столом, бездомный крымский помещик2, которого Волошин приютил. Перед ним годовой комплект “Temps” пятилетней, а то и большей давности. Вытянув подагрические ноги на другой стул, он, когда-то частый гость парижских бульваров, услаждается новостями оттуда, — даже забывает брюзжать на “проклятых товарищей”.
          — Ого, Максимилиан Александрович, послушайте-ка, что они в Одеоне ставят...
          Смеющимися глазами Волошин поглядывает на меня. Мы устраиваемся на другом конце того же стола — тетради, книги перед нами. Он читает свои последние стихи, обсуждаем их. Читает новых поэтов, толкует мне их.
          Потом у керосинки разогреваем обед. Мария Степановна, жена его — суровая и заботливая подруга последних лет, — уехав по делам, наварила на два дня. Темнеет. С лампой в руках, укутавшись шалями, бродим вдоль книжных полок в его мастерской. Волошин выискивает мне интересные новинки. Мелькают книги нашей молодости... И за полночь засиживаемся, говоря уже не о книгах, о людях, близких и далеких, о судьбах, о смертях. Свои вправду мудрые и простые слова он по-старому выражает нарочито парадоксально. Что это? Прихоть? Декадентский навык? Стыдливость души, стыдящейся быть большой?
          И вот последняя страничка о Волошине.
          В ноябре 28-го года мы всей семьей уезжали из Судака, навсегда покинули его. Нам вслед конверт из Коктебеля с акварелями: “Посылаю всем экспатриированным3 по акварельке для помощи в минуты сурожской ностальгии”. Сурож, Сугдея, Сольдайа — так в разные века и разные народы называли Судак.
          Привожу выдержки [из] нескольких писем Волошина, рисующих быт его предпоследней *(Е. К. Герцык, очевидно, пишет так потому, что в следующую зиму жизненная и творческая активность Волошина была ограничена поразившим его в декабре 1929 года инсультом) зимы.
          “Поздравляю всех киммерийских изгнанников с H[овым] Г[одом] и желаю всем всего лучшего. Ушедший год был тяжелым годом — в декабре из близких умерла еще Лиля (Черубина Габриак) *(Елизавета Дмитриева) и писательница Хин4. А едва ликвидировалось дело с конфискацией дачи5, как начался ряд шантажных дел против наших собак. Юлахлы, этот вегетарианец, философ и непротивленец, обвиняется в том, что он раздирает овец в стадах десятками. По одному делу мы уже приговорены к 100 р., а ожидается еще несколько. Идет наглое вымогательство. Все это совершенно нарушает тишину нашего зимнего уединения и не дает работать. Нервы — особенно Марии Степановны — в ужасном состоянии. Писанье стихов уже несколько раз срывалось. О мемуарах нечего и думать. А я об них думаю много и чувствую всю неизбежность этой работы, которая требует меня. Дневник Блока я тоже читал с волнением. Но он совсем не удовлетворил меня. Мы много говорили о нем летом с Сергеем Соловьевым6. В Блоке была страшная пустота. Может, она и порождала это гулкое лирическое эхо его стихов. Он проводил часы, вырезывая и наклеивая картинки из “Нивы”!!”
          17/II—29. “...Простите, что не сразу отвечаю. Но хотел исполнить просимое Вами, и исполнил. Но это вышла не страница мемуаров, а стихотворение, посвященное памяти Аделаиды Казимировны, которое и посылаю Вам. Кроме того, посылаю Вам законченную на этих днях поэму “Инок Епифаний” — это pendant *(Здесь: созвучное, из того же ряда (франц.)) к Аввакуму. Его судьба меня давно волновала и трогала. Кажется, удалось передать это трогательное в его вере. Хочется ваше подробное мнение о стихах... У нас в Коктебеле жизнь обстоит так: харьковские друзья, обеспокоенные душевным состоянием Марии Степановны, прислали к нам нашего друга Домрачеву (всеобщую тетю Сашу)7, и та, собрав и упаковав Марусю, отправила ее в Харьков, а сама осталась “смотреть за мной”. Маруся уехала с последним автобусом, а вслед за этим нас занесло снегами и заморозило морозами. Еще неожиданно свалился художник Манганари и наш летний приятель юноша Кот Поливанов *(Поливанов Константин Михайлович (1904—1983) — математик). И вот мы все сидим как остатки какой-то полярной экспедиции. Что мне не мешает целый день работать над стихами. Результаты работы я вам и посылаю”.


          1 “Перелистывая книгу стихов Волошина”, Е. Герцык цитирует его стихотворения “Полынь” (1906, из цикла “Киммерийские сумерки”), “Быть черною землей..” (1906), “Погребенье” (1907, из цикла “Руанский собор”), “Подмастерье” (1917).          2 Иосиф Викторович Зелинский (ок. 1857—1928) — народоволец, политкаторжанин, журналист. См. о нем в воспоминаниях Т. Шмелевой.
          3 В начале 1928 года в Крыму развернулась кампания по “усилению бдительности” и всяческих гонений на интеллигенцию (подхлестнутая летом “шахтинским делом” в Москве). Следствием этого и был вынужденный переезд из Судака под Кисловодск Е. К. Герцык с семьей (об отъезде из Крыма она сообщала в письме Волошину от 15 октября 1928 г.). В декабре вынужден был покинуть Симферополь, где он преподавал в университете, поэт Г. А. Шенгели.
          4 Хин Раиса Мироновна (в замужестве Гольдовская, 1863—1928) — писательница. Волошин посвятил ей стихотворение “Я мысленно вхожу в Ваш кабинет...” (1913).
          5 10 октября 1928 года Комитет бедноты Коктебеля постановил реквизировать дачи Волошина, Манасеиных, Дейши-Сионицкой, Павловых, Яновских — и выселить их из Коктебеля как “нетрудовой элемент”. В письме в Крымнаркомпрос Волошин объяснял, что бесплатность его дома вызывает вражду к нему местных властей и Курорттреста, видящих в нем конкурента. Поэт обратился за помощью в Москву — к А. С. Енукидзе и А. В. Луначарскому (друзья оповестили о случившемся также A. M. Горького, Ф. Ф. Раскольникова, Н. А. Семашко). В результате — Волошин 18 ноября 1928 года сообщал в письме К. М. Зелинской, что “дело о выселении ликвидировано”.
          6 Сергей Михайлович Соловьев (1885—1942) — поэт, переводчик. Внук историка С. М. Соловьева, племянник поэта и философа Вл. С. Соловьева.
          7 Александра Лаврентьевна Домрачева (1880—1967) оказывала постоянную житейскую поддержку М. А. и М. С. Волошиным (см. об этом также в воспоминаниях Т. В. Шмелевой, с. 476—477).

1-2-3-4-5


Пейзаж Максимилиана Волошина.

Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина

М. Волошин с друзьями Л.В. Кандауровым и В.П. Ищеевым. Рим, 1900 г.




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.