|
|
| |
| М. Цветаева. Живое о живом.
|
|
1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16
Послушно и внимательно перелистываю и — какая-то пометка, вглядываюсь:
(ДЕМОН) Я, как ты, тяжелый, темный, И безрылый, как и ты...1 | Над безрылым, чернилом, увесистое К., то есть бескрылый. Макс этой своей опечаткой всегда хвастался. Максина книга стихов. Вижу ее, тут же отданную в ярко-красный переплет, в один том — в один дом — со стихами Аделаиды Герцык.
Не царевич я, похожий На него — я был иной. Ты ведь знаешь, я — прохожий, Близкий всем, всему чужой. Мы друг друга не забудем И, целуя дольний прах, Понесу я сказку людям О царевне Таиах.2 | Эти стихи я слушала двойною болью: оставленной и уходящего, нет, еще третьей болью: оставшейся в стороне: не мне! А эту царевну Таиах воочию вскоре увидела в мастерской Макса в Коктебеле: огромное каменное египетское улыбающееся женское лицо, в память которого и была названа та, мне неизвестная, любимая и оставленная земная женщина. Но тут уместен один рассказ матери Макса: — Макс тогда только что женился и вот, приезжает в Коктебель с Маргаритой, а у нас жила одна дама с маленькой девочкой. Сидим все, обедаем. Девочка смотрит, смотрит на молодых, то на Макса, то на Маргариту, то опять на Маргариту, то опять на Макса, и громким шепотом — матери: “Мама! Почему эта царевна вышла замуж за этого дворника?” А Маргарита, действительно, походила на царевну, во Флоренции ее на улице просто звали: Ангел! — И никто не обиделся? — Никто, Маргарита смеялась, а Макс сиял. От себя прибавлю, что дворник в глазах трехлетней девочки существо мифическое и на устах трехлетней девочки слово мистическое. Дворник рубит дрова огромным колуном, на который страшно и смотреть. Дворник на спине приносит целый лес, дворник топит печи, то есть играет с огнем огромной железиной, которая называется кочерга. А кочерга — это Яга. Дворник стоит по шею в снегу и не замерзает, лопаты у дворника вдесятеро больше девочкиной, а сапог выше самой девочки. Дворник и в воде не тонет, и в огне не горит. Дворник может сделать то, на чем кататься, и то, с чего кататься, салазки и гору. Дворник в конце концов единственное видение мужественности в глазах девочки того времени. Папа ничего не может, а дворник — всё. Значит, дворник — великан. А может быть, если рассердится — и людоед. Так, один трехлетний мальчик, пришедший к нам в гости и упорно не желающий играть в нижних комнатах: “Убери того белого людоеда!” — “Но какого?” — “С бородой! На меня со шкафа смотрит! Глаза белые! Убери того страшного дворника!” Страшный дворник — Зевес. Я сказала, что стихи Макса я переплела со стихами А. Герцык. Сказать о ней — мой отдельный живой долг, ибо она в моей жизни такое же событие, как Макс, а я в ее жизни событие, может быть, большее, чем в жизни Макса. Пока же: Одно из жизненных призваний Макса было сводить людей, творить встречи и судьбы. Бескорыстно, ибо случалось, что двое, им сведенные, скоро и надолго забывали его. К его собственному определению себя как коробейника идей могу прибавить и коробейника друзей. Убедившись сейчас, за жизнь, как люди на друзей скупы (почти как на деньги: убудет! мне меньше останется!), насколько всё и всех хотят для себя, ничего для другого, насколько страх потерять в людях сильнее радости дать, не могу не настаивать на этом рожденном Максином свойстве: щедрости на самое дорогое, прямо обратной ревности. Люди, как Плюшкин ржавый гвоздь, и самого завалящего знакомого от глаз берегут — а вдруг в хозяйстве пригодится? Да, ревности в нем не было никакой -никогда, кроме рвения к богатству ближнего — бывшего всегда. Он так же давал, как другие берут. С жадностью. Давал, как отдавал. Он и свой коктебельский дом, таким трудом добытый, так выколоченный, такой заслуженный, такой его по духовному праву, кровный, внутренне свой, как бы с ним сорожденный, похожий на него больше, чем его гипсовый слепок, — не ощущал своим, физически своим. Комнаты (по смехотворной цене) сдавала Елена Оттобальдовна. Макс физически не мог сдавать комнат друзьям. Еще меньше — чужим. Этот человек, никогда ни перед кем ни за что ни в чем не стеснявшийся, в человеческих отношениях — плавающий, стоял перед вами, как малый ребенок или как бык, опустив голову. — Марина! Я правда не могу. Это невыносимо. Поговори с мамой... Я... — И топот убегающих сандалий по лестнице. Зато море, степь, горы — три коктебельских стихии и собирательную четвертую — пространство он ощущал так своими, как никакой Кламарский рантье свой “павильон”. Полынь он произносил как: моя. А Карадаг (название горы) просто как: я. Но одна физическая собственность, то есть собственность признанная и физически, у него была: книги. Здесь он был лют. И здесь, и единственно здесь — капризен, давал, что хотел, а не то, что хотел — ты. “Макс, можно?..” — “Можно, Марина, только уверяю, что тебе не понравится... Возьми лучше...” — “Нет, не не-понравится, а ты боишься, что слишком понравится и что я, как кончу, буду опять сначала, и так до конца лета”. — “Марина, уверяю тебя, что...” — “Или что замажу в черешнях. Макс, я очень аккуратна”. — “Я знаю, и дело не в том, а в том, что тебе гораздо будет интересней Капитэн Фракасс”. — “Но я не хочу Фракасс, я хочу Жанлис *(“Капитан Фракасс” — роман Теофиля Готье (1811 — 1972). Жанлис Дюкре де Сент-Обен (1746—1830) — французская писательница). Макс, милый Макс, дорогой Макс, Плюшкин-Макс, ведь ты же ее сейчас не читаешь!” — “Но ты мне обещаешь, что никому не дашь из рук, даже подержать? Что ты вернешь ее мне не позже как через неделю, здесь же, из рук в руки и в том же виде...” — “Нет, на три секунды раньше и на три страницы толще! Макс, я ее удлиню!” Давал, голубчик, но со вздохом, вздохом, который был еще слышен на последней ступеньке лестницы. Давал — все, давал — всем. Но сколько выпущенных из рук книг — столько побед над этой единственной из страстей собственничества, для меня священной: страстью к собственной книге. Святая жадность. Возвратимся к Аделаиде Герцык. В первую горячую голову нашего с ним схождения он живописал мне ее: глухая, некрасивая, немолодая, неотразимая. Любит мои стихи, ждет меня к себе3. Пришла и увидела — только неотразимую. Подружились страстно. Кстати, одна опечатка — и везло же на них Максу! В статье обо мне, говоря о моих старших предшественницах: “древние заплатки Аделаиды Герцык”4... “Но, М. А., я не совсем понимаю, почему у этой поэтессы — заплатки? И почему еще и древние?” Макс, сияя: “А это не заплатки, это заплачки, женские народные песни такие, от плача”. А потом, А. Герцык мне, философски: “Милая, в опечатках иногда глубокая мудрость: каждые стихи в конце концов — заплата на прорехах жизни. Особенно — мои. Слава богу еще, что древние! Ничего нет плачевнее — новых заплат!” И вот, может быть, год спустя нашего с А. Г. схождения, Макс мне: “Марина! (мы давно уже были на “ты”), а ты знаешь, что я тебя тогда Аделаиде Казимировне — подарил”. — “То есть как?” — “Разве ты не знаешь (глубоко серьезно), что можно дарить людей — без их ведома и что это неизменно удается, то есть что тот, кого ты даришь, становится неотъемлемой духовной собственностью того, кому даришь. Но я тебя в хорошие руки подарил”. — “Макс, а случайно — не продал?” Он, совершенно серьезно: “Нет. А мог бы. Потому что А. Г. очень жадна на. души, она тебя у меня целый вечер выпрашивала и очень многих предлагала взамен: и Булгакова, и Бердяева, и какую-то переводчицу с польского. Но они, во-первых, мне были не нужны, а во-вторых, я друзьям друзей только дарю... В конце вечера она тебя получила. Ты довольна?” Молчание. Он, заискивающе: “Я ведь знал, кому тебя дарю. Как породистого щенка — в хорошие руки”. — “Макс, а тебе не жаль?” — “Нет. Мне никогда не жаль и никогда не меньше. (Пауза.) Марина, а тебе — жаль?” — “Макс, я теперь собака — другого садовника!” А как было жаль, как сердце сжалось — от такой свободы, своей от него, его от меня, его от всех. Хотя и расширилось радостью, что А. Г., которая мне так нравилась, меня целый вечер выпрашивала. Сжалось — расширилось — в этом его, сердца, и жизнь. При первом свидании с Аделаидой Казимировной: “А я теперь знаю, почему вы меня так особенно любите! Нет, нет, не за стихи, не за Германию, не за сходство с собой — и за это, конечно, — но я говорю — особенно любите...” — “Говорите!” — “Потому что Макс вам меня подарил. Не глядите, пожалуйста, такими невинными глазами! Он мне сам рассказал”. — “Марина! (Молчит, переводя дыхание.) Марина! Макс Александрович вас мне не подарил, он вас мне проиграл”. — “Что-о-о?” — “Да, милая. Когда он мне принес вашу книгу, я сразу обнаружила полное отсутствие литературных влияний, а М. А. настаивал на необнаруженном. Мы целый вечер проспорили и в конце держали пари: если М. А. в течение месяца этого влияния не обнаружит, он мне вас проигрывает, как самую любимую вещь. Потому что он вас очень любил, Марина, и еще любит, но только так и поскольку разрешаю — я. Никакого влияния, кроме Наполеона, который не есть влияние литературное, он обнаружить не мог — потому что, я это сразу знала, никакого литературного влияния и не было — и я вас через месяц, день в день, час в час — получила. О, он очень старался вас отстоять, то есть вашего духовного отца изобличить, он даже пытался представить Наполеона, как писателя, ссылаясь на его воззвания к солдатам: “Soldats, du haut de ces pyramides quarante siecles vous regardent...” *(Солдаты, с этих пирамид сорок веков смотрят на вас... (франц.)) Но тут я его изобличила и заставила замолчать. Так, милая, вы и сделались моей собственностью. (С неподдельным негодованием:) А сам теперь ходит и хвастается, что подарил... это очень некрасиво”. Макс стоял на своем. Аделаида Казимировна стояла на своем. Совместно я их спросить как-то не решилась. Может быть, тайно боясь, что вдруг — в порыве великодушия — начнут меня друг другу передаривать, то есть откажутся оба, и опять останусь собака без хозяина либо, по сказке Киплинга, кошка, которая гуляет сама по себе. Так правды я и не узнала, кроме единственной правды своей — к ним обоим любви и благодарности. Но — проиграл или подарил — “Передайте Марине,— писала она в последнем письме тому, кто мне эти слова передал, — что ее книга Версты5, которую она нам оставила, уезжая, — лучшее, что осталось от России”. Это ответственное напутствие я привожу не из самохвальства, а чтобы показать, что она Максиным подарком — или проигрышем — до конца осталась довольна. Так они и остались — Максимилиан Волошин и Аделаида Герцык — как тогда сопереплетенные в одну книгу (моей молодости), так ныне и навсегда сплетенные в единстве моей благодарности и любви.
1 Заглавие и первая строка приводимого здесь Цветаевой двустишия — ее вымысел; вторая строка — из стихотворения Волошина “Полынь”, которое в его сборнике “Стихотворения. 1900—1910” напечатано с пропуском буквы “к” в слове “безкрылый” (по старой орфографии):
Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень, Незрячий и немой, безрылый, как и ты. | 2 Строфы (с незначительными разночтениями) из стихотворения Волошина “Таиах” (1905). 34 декабря 1910 года Аделаида Герцык писала Волошину: “Я <...> день назад купила “Веч[ерний] альбом” и с умилением читала его всего подряд, испытывая свежесть весны. И не только полюбила Марину, но хочу непременно ее увидеть и с ней поговорить” (ИРЛИ). 4 В газетной публикации статьи Волошина “Женская поэзия” было напечатано: “Рядом с сивиллиными шепотами, шорохами степных трав и древними заплатками (следовало читать: “заплачками”) Аделаиды Герцык... Марина Цветаева дает новый... облик женственности”. 5 Речь о книге М. Цветаевой “Версты. Стихи” (М., 1921).
1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16 Акварель Волошина. | Волошин Максимилиан. Акварель. | Акварель Волошина. |
|
|