Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

Н. Рыкова. Мои встречи.




 

          Я увидела лицо Максимилиана Волошина еще до встречи с ним. Имелась такая книжка — антология современной поэзии, очень хорошая книжка. В ней отобраны были действительно лучшие стихи символистов и их предшественников всех стран (в русских переводах), но, конечно, больше всего было русских поэтов — от Мережковского и Минского до Гумилева и Волошина. Каждому циклу предшествовал портрет. Волошинский был репродукцией с рисунка (или офорта) какого-то из “мирискусников”1: не просто лицо, а лик — пышнокудрый и пышнобородый и ничего не говорящий о возрасте, как у тех греческих богов, которым по иконографии полагается быть бородатыми и которые поэтому ни молоды, ни стары, ибо их свойство — вечная, непреходящая мужественная зрелость.
          Первая моя встреча с Максимилианом Александровичем (если это можно назвать встречей: я ведь тогда с ним не познакомилась) произошла в декабре 1918 года в Симферополе. Крым тогда был в полосе гражданской войны. Немецкие оккупанты недавно ушли, но советская власть еще не установилась. Крымом управляло “краевое правительство”, в которое входили по преимуществу разные местные деятели, но Симферополь превратился в своего рода “культурный центр”, где было много беженцев с севера — ученых, писателей, артистов. Какие-то общественные организации устроили вечер Волошина. Он читал свои стихи — те, из которых составились “Демоны глухонемые”, а также два произведения, о которых мы знали только понаслышке: “Двенадцать” и “Скифы” А. Блока. Кроме того, он говорил. Говорил о культурной жизни Петрограда и Москвы, говорил о революции и интеллигенции, о России, ее трагедии и ее судьбах — словом, обо всем, что было тогда для нас самым главным. Мне же лично, при тогдашнем моем умонастроении, слова и стихи Волошина были, вероятно, тем, чем могли быть для людей древней Европы песни их аэдов, филов и скальдов — вещанием: вот было что-то пережито, выстрадано, что-то угадывалось, в чем-то хотелось увидеть смысл и значение, и пришел поэт, который дал вещам, событиям и обстоятельствам имена, о-смыслил их, обо-значил. Дело было не в конкретном содержании мыслей, которые высказывал Максимилиан Волошин. И при тогдашней моей восторженности я видела, что многие из них — поэтическая утопия, а не практический выход. Но эти мысли, а особенно стихи — “Святая Русь”, “Стенькин суд”, “Dmetrius-Imperator”, “Ангел Времен”, сонеты о французской революции, с их густой и терпкой образностью, с невероятной остротой и убеждающей наглядностью того, что можно назвать поэтическими формулировками, тревожили, соблазняли, укрепляли в ненависти и в любви к тому, что было любимо и ненавистно, а главное — доказывали, что жить можно и нужно, что где беды, там и победы, что все поправимо. Я говорю только о своем ощущении, притом — тогдашнем (мне было семнадцать лет), а вовсе не даю так называемого “объективного” анализа — бог с ним, с анализом. В те времена я писала стихи. Волошин надолго подчинил меня своему влиянию, своей манере, — именно манере, потому что “идеи”-то у меня были не волошинские: в моем “поэтическом видении” России и революции все было элементарнее, уже и — увы! — гораздо менее великодушно.
          Познакомиться с Максимилианом Волошиным мне удалось только весной 1921 года. Весна была худая: сперва долго стоял холод, потом сразу наступила сухая жара и продолжалась уже все лето. Было голодно, а во всех прочих отношениях крайне неуютно. Максимилиан Александрович приехал в Симферополь, так как в Коктебеле и Феодосии для него сложилась неблагоприятная обстановка2, — к счастью, “неблагоприятность” продолжалась недолго...
          Я и моя подруга Юля Каракаш (тоже, подобно мне, “поэтесса”) попали раз вечером к профессору А. А. Байкову *(Байков Александр Александрович (1870—1946) — химик и металлург) — в тот вечер у Байковых был Максимилиан Александрович, он читал там новые, еще нигде не напечатанные стихи. Там мы и познакомились. Я должна сразу же сказать, что общение с Волошиным оказывало на всех, кто с ним близко встречался, удивительное действие. От него исходили спокойствие и мягкость — два качества, весьма прочно утраченные всеми, кто только что прошел через гражданскую войну. Но, так как он тоже прошел через нее и выстрадал ее и к тому же со-страдал (что вообще было ему очень свойственно), — спокойствие и мягкость казались необычными, тем более, что каждый сразу же ощущал, что первое проистекает из понимания и любви, и за второй — кроется подлинная сила. И еще одно: он проявлял к своему собеседнику — кто бы он ни был — глубокое внимание, притом одинаковое ко всем, независимо от того, кто с ним говорил. Как форма вежливости, это свойство встречается у людей по-настоящему воспитанных, но у Максимилиана Волошина оно проистекало не от учтивости, а просто было вниманием, как таковым. Каждый человек для него что-то значил. Разумеется, он делал выбор, он оценивал, одобрял и осуждал, но его первым движением было внимание.
          Читал он тогда “Дикое Поле”, “Китеж” и другие стихи о гражданской войне. Одно из них3 было напечатано в первомайском (кажется) номере “Красного Крыма”, как посвященное памяти французских коммунаров, павших в мае 1871 года, в “кровавые дни Парижа”, но, тем не менее, это было стихотворение и о России, и о нашей гражданской войне. Кончалось оно так:

Так красный май сплелся с кровавой Пасхой,
И в этот год Христос не воскресал
4

          “Дикое Поле” и особенно “Китеж” произвели на всех потрясающее впечатление, несмотря на то, что поэтические предсказания, содержащиеся в “Китеже”, в прямом смысле не осуществились и как будто уже не могли осуществиться. Тем не менее они ощущались нами, слушавшими Волошина весной 1921 года, как пророчество. Вообще надо сказать, что некоторые поэты-символисты — как ни верти — были в какой-то мере пророками: Блок в “Стихах о России” и “Скифах”, Андрей Белый в “Пепле”, тот же Волошин в “Ангеле Мщенья”, многих других стихотворениях, “Китеже”. С ними дело обстояло как с античными оракулами: вещали они довольно темно; фабула, если можно так выразиться, их предсказаний никогда или почти никогда не оправдывалась, но прозрения — и какие прозрения! — были. Сбывалось существеннейшее: может быть, не тогда, может быть, не так, — но сбывалось.
          Потом Максимилиан Волошин приходил к Юле Кара-каш (у нее удобно было в смысле района и квартиры). Я помню, мы очень долго ждали его — назначенный час уже прошел. Мы расхаживали по внутреннему двору дома, уже почти потеряв надежду. Наступали теплые сумерки. Но вот железная калитка открывается, перед нами Волошин: одной рукой захлопывает калитку, другая поднята вверх, его обычным, характерным, ему одному свойственным жестом приветствия. Носил он тогда суконную куртку какого-то “охотничьего” типа, широкие бархатные штаны до колен, а ноги были не то в гетрах, не то в обмотках. Ходил он быстро и так, словно всегда — по делу. Вообще движения у него были в то время быстрые, но очень заметно — без всякой суетливости.
          В августе 1924 года, когда я из симферопольской студентки превратилась уже в ленинградскую и проводила лето в Крыму, мне случилось попасть в Коктебель, на дачу Максимилиана Александровича. Из Симферополя в Коктебель наша компания частью пришла пешком через Караби-Яйлу *(Обширное плоскогорье в главной гряде Крымских гор, между Судаком и Алуштой), частью приехала (через Феодосию). У М. А. на даче была пропасть народу — все из московско-ленинградских “высоко-интеллигентных верхов”: Брюсов <...>, Андрей Белый, Леонид Гроссман, Мария Шкапская, Остроумова-Лебедева и еще многие другие. Но крыша и подстилка нашлись и для нашей весьма горластой “банды” (большего нам в те годы и не требовалось). Все — и “верхи”, и “низы” — одинаково гуляли, купались, загорали (даже обгорали), а по вечерам предавались духовным наслаждениям, выражавшимся в том, что кто-нибудь читал стихи (свои, конечно), а за ужином и после него заводились беседы и рассказы.
          Блестящим мастером заводить и поддерживать общий разговор был Максимилиан Александрович. Никак не забуду его рассказа о Черубине де Габриак, вернее — о том, как группой поэтов и критиков, близких к “Аполлону”, был разыгран издатель-редактор этого журнала Сергей Маковский. История эта широко известна, и повторять ее незачем. Изложена она была Волошиным мастерски. Как известно, в связи с этой мистификацией между Волошиным и Гумилевым произошла дуэль. На вопрос кого-то из слушателей, чем она кончилась,