Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

Ф. Арнольд. Свое и чужое.




 

          На первом курсе университета познакомился я с друзьями-неразлучниками — Михаилом Лавровым, студентом-филологом, сыном издателя “Русской мысли”, и с коллегой по юридическому факультету — Мишелем Свободиным1.
          Михаил Лавров, которого товарищи называй “Мигуйлой”, — высокого роста, немного сутулый, с крепко сшитой фигурой, с каштановой бородкой, усами и открытым, немного топорным русским лицом, был своеобразным и интересным человеком. Он любил жизнь, верил всем своим существом в ее действенные и вечно обновляющиеся силы и умел украшать ее покровом своей буйной фантазии. Он как бы заставлял пульс жизни биться сильнее. Каждое занятие было священнодействием. Он устраивал все как-то так, что это было интересно и забавно, и заставлял всех принимать невольное участие в этой игре. Так, для рыбной ловли были одни церемонии, связанные с жизнью рыб, о которых он увлекательно рассказывал, подбирал особые удочки; при выпивке, которая называлась “принятие винной пищи”, — другие обряды. Поскольку эти церемонии как-то отражали горевший в его душе огонь, они принимались нами с охотой. Каждый при этом стремился внести в них что-нибудь свое — серьезное или шуточное.
          Мишель Свободин был поэтом. Его лирические стихотворения встречали одобрение Гольцева2, Чехова, Потапенко, позднее очень ценились Горьким и Савиной, которой Мишель посвятил свой стихотворный перевод пьесы “Покрывало Беатриче” Шницлера и которая была дружна с его отцом — известным петербургским актером, умершим на сцене. Еще ранее, учеником старшего класса московской гимназии, он напечатал в “Русской мысли” интересную заметку об этом старинном особняке, его вестибюле и лестнице, где, по преданию, происходили события, описанные в “Горе от ума”. Мишель Свободин представлял из себя маленького востроносого человека с немного веснушчатым бритым актерским лицом, в пенсне с широкой тесьмой, с высочайшим, подпиравшим голову воротником. Его немного пшютоватая внешность освещалась взглядом серых выразительных глаз, в которых блестел то юмор, то вдохновение.
          Иногда он был язвителен, иногда мечтателен и сентиментален. Наш общий приятель рассказывал мне, что однажды, проходя мимо дома, где жила когда-то любимая им девушка, Свободин благоговейно снял фуражку. Швейцар, стоявший у подъезда, с удивлением посмотрел на него и, в свою очередь, ответил на поклон, сняв картуз. Свободин невозмутимо подошел к швейцару, пожал ему руку и ласково сказал: “Друг мой, есть вещи, которые не следует принимать на свой счет”. <...>
          Во время моего пребывания на втором курсе юридического факультета в университете снова возникли студенческие волнения, в результате которых мы отказались держать экзамены. Когда волнения уже окончились, но двери университета были заперты, Мишель Свободин, с большой, суковатой палкой, так не подходящей к его виду сноба, подошел к этим дверям и принялся их дубасить — Мишель, столь далекий от политики... Но разгадка была проста. Уже два месяца он был по уши и, как всегда, безнадежно влюблен в греческую деву из Феодосии, гостившую в Москве. Дева уехала обратно в Феодосию. Денег для того, чтобы ехать за ней, не было. И Мишель придумал ехать на казенный счет. Он колотил палкой в двери университета до тех пор, пока его не забрали в полицию, а оттуда, где он гордо заявил о своем сочувствии к бунтовавшим студентам, — в жандармское управление. Там сперва не знали, что с ним делать, потом решили все же, на всякий случай, выслать из Москвы — и, так как провинность была невелика, предложили самому выбрать место ссылки. Вы можете догадаться, какой город выбрал Мишель и куда был отправлен на казенный счет, так как заявил, что своих денег на поездку у него нет (что было справедливо).
          Незадолго перед этим Мишель познакомил меня с другим студентом, ставшим на всю мою жизнь большим другом, — прекрасным поэтом Максимилианом Александровичем Кириенко-Волошиным. Издали Макс был похож на портрет Маркса, только был очень толстый (хотя и подвижный), с легкой походкой, пышной шевелюрой рыжеватых волос и лучезарной улыбкой на лице. Во время беспорядков он сидел в тюрьме3, сочинял стихи и пел их, ходя по камере. Его веселость и выдумки были непостижимы. Жандармы вызвали его мать, всегда ходившую в мужском костюме, немного экстравагантную, с добрым и прямым сердцем, и допрашивали ее о причинах веселости сына. Когда она ответила, что он всегда такой, они посоветовали скорее женить его, предполагая, очевидно, что женитьба — самое верное средство от излишнего веселья. Затем, так же, как Мишеля, его выслали в Крым, где в Коктебеле у его матери был небольшой домик.
          Погруженный в книги, летом сидел я у себя в Петровско-Разумовском, изредка лишь делая прогулки на велосипеде. И вдруг пришло письмо. Мишель сообщал, что отвергнут, что он в ужасном состоянии, близок к самоубийству, и что один я могу принести ему утешение. Так как тогда все это переживалось совершенно серьезно, то я с трудом собрал сто рублей и поехал в Крым.
          Подъезжая на пароходе к ялтинскому молу, издали я увидел Мишеля и Макса4. Мы обнялись и проследовали в дрянные меблированные комнаты, полные грязи и чада, где крохотные конурки облегал застекленный коридор и где в одной комнатке помещались Макс, его мать и Мишель. Как-то устроились, и Мишель поведал мне свои огорчения, плакал у меня на жилете. Вечером мы сидели на молу и по очереди читали свои стихотворения.
          Я декламировал:

Да, и за стены, за крепкие стены
Жизнь проникает могучей волной —
Вечно изменчивой и неизменной,
Сложной и вместе трагично простой.

          Макс скандировал: “Путь далек, душа легка, жизнь, как море, широка...”
          Мишель читал что-то о демонах вина, приютившихся среди пыльных томов поэтов в его кабинете...
Мы излазили все горы вокруг Ялты.
          Есть люди, от которых исходит какой-то постоянный ровный свет. Они принадлежат всем и никому в частности. В течение минуты стоило мне подумать, что там, где-то, живет Макс, странствует или сидит в своем Коктебеле, пишет стихи,— как мне уже становилось легче, словно луч пронизывал сгустившийся туман. Такие люди всегда идут за своей звездой, делают в жизни то, что хотят делать. Как и мы, они по-разному относятся к разным людям, но исключительной нежности, ревности, страдания от невнимания или бурной радости при встрече — не испытывают в той мере, как мы. Их интересы, в общем, выше личных интересов большинства людей, их призвание заставляет их как бы смотреть вдаль, поверх повседневных мелочей жизни. “Близкий всем, всему чужой”5, — говорит о себе Макс в одном из своих стихотворений.
          Мы были с ним хорошими, настоящими друзьями; ни одна тень недоразумения никогда не проскользнула между нами. Он радовался, встречая меня, участливо расспрашивал о моих делах. Но всегда я чувствовал его существо переполненным какими-то иными образами, мыслями и чувствами, в сфере которых мало оставалось места для житейских волнений, которые переносили мы, для тех блуждающих огней, которые манили нас, для того, что засоряло нашу жизнь, — из радостных делало нас угрюмыми, из доверчивых — подозрительными...
          Макс не читал газет, хотя все, что делалось на белом свете, конечно, хорошо знал, так как был очень общительным человеком. Интересы его были выше интересов текущего дня, мелочи и мелкие чувства как бы сгорали в огне его души. Вместе с тем он был совершенно противоположен типу отшельника. Весь свет был полон его знакомыми. Толстый и легкий, как большой резиновый шар, перекатывался он от одного к другому, и все неизменно радовались его приходу. Весь век он странствовал и обошел пешком и объехал всю Европу. Недаром его классическое стихотворение касается дороги, передает ритм и стук колес вагона6...
          Франция, Испания, Греция, острова Средиземного моря — были последовательными этапами его странствий. Искусство этих стран наполняло, обогащало его талант. Без всякого подражания он просто впитывал и перерабатывал в себе источники вечной красоты.
          Особенностью таких людей, как Макс, является то, что без всякого усилия они идут в жизни своим путем, не отклоняясь в сторону. Множество русских интеллигентов делали не то, что хотели бы делать. Судья, неохотно занимающийся своей службой, превращается вечером в прекрасного скрипача; железнодорожник с увлечением занимается астрономией... “Рабы, мы ниву жизни пашем и горечь жизни пьем до дна”, — писал я когда-то. Но я знал и других людей. Они легко, как нечто само собой разумеющееся, отмели от себя все, что кажется необходимым и к чему стремится большинство людей, — деньги, власть и т. д., и прошли по жизни танцующей походкой, избранники судьбы, соль земли, ее гордость и украшение. Таким был Макс — и таким он останется в памяти всех, кто знал и любил его.


          Федор Карлович Арнольд (1877—1954) — присяжный поверенный, после революции юрисконсульт. Его воспоминания были переданы в ДМВ профессором В. М. Лавровым (Москва).
          Текст — по рукописи, хранящейся в ДМВ.

          1 Лавров Михаил Вуколович (1874—1929) — сын редактора журнала “Русская мысль” В. М. Лаврова (1852—1912). Свободин Михаил Павлович (1880—1906) — сын артиста П. М. Свободина, приятеля А. П. Чехова, поэт-сатирик.
          2 Гольцев Виктор Александрович (1850—1906) — публицист и критик, фактический редактор журнала “Русская мысль”.
          3 Волошин находился в заключении в московской Басманной части две недели, в августе 1900 г.
          4 В Ялте Волошин, вместе с М. Свободиным, был весной 1899 года, после “первых студенческих беспорядков”.
          5 Из стихотворения Волошина “По ночам, когда в тумане...” (1903).
          6 Имеется в виду стихотворение Волошина “В вагоне” (1901).

Предыдущая глава.

Следующая глава.


Максимилиан Волошин. Пейзаж.

Пейзаж Волошина.

Акварель Волошина.




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.