Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

A. Белый. Из книги "Начало века".




 

          <...> В те же дни, т. е. весной 1903 года, я встретился с Максимилианом Волошиным; Брюсов писал о нем несколько ранее: “Юноша из Крыма... Жил в Париже, в Латинском квартале... Интересно... рассказывает о Балеарах... Уезжает в Японию и Индию, чтобы освободиться от европеизма” (“Дневники”. Февраль 1903 года), и: “Макс не поехал в Японию, едет... в Париж. Он умен и талантлив” (“Дневники”. Осень 1903 года).
          Эти короткие записи Брюсова — характеристика М. А. Волошина тех отдаленных годов: умный, талантливый юноша, меж Балеарами и между Индией ищет свободы: от европеизма, и пишет зигзаги вокруг той же оси — Парижа, насквозь “пропариженный” до... до... цилиндра, но... демократического: от квартала Латинского; демократическим этим цилиндром Париж переполнен; Иванов *(Поэт Вячеслав Иванов), по виду тогда мужичок, появлялся с цилиндром в руке, как Волошин.
          Москва улыбалась цилиндру.
          Здесь должен сказать: я зарисовываю не “мудреца” коктебельского, М. А. Волошина: с опытом жизни, своей сединой пропудренного, а Волошина — юношу: Индия плюс Балеары, деленные на два, равнялись... кварталу Латинскому в нем.
          Этим кварталом, а не категорическим императивом, он щелкал, как свежим крахмалом, надетым на грудь; этот юноша, выросший вдруг перед нами, в три дня примелькался, читая, цитируя и дебатируя; даже казалось, что не было времени, когда Волошина — не было.
          Так же внезапно исчез он.
          Его явления, исчезновения, всегда внезапные, сопровождают в годах меня; нет — покажется странным, что был, что входил во все тонкости наших кружков, рассуждая, читая, миря, дебатируя, быстро осваиваясь с деликатнейшими ситуациями, создававшимися без него, находя из них выход, являясь советчиком и конфидентом; в Москве был москвич, парижанин — в Париже.
          “Свой” многим!
          Друг К. Д. Бальмонта, спец литературы, настоянной на галльском духе, ценитель Реми де Гурмона1, Клоделя, знакомый M. M. Ковалевского, свой “скорпионам” и свой радикалам, — обхаживал тех и других; если Брюсов, Бальмонт оскорбляли вкус, то Волошин умел стать на сторону их в очень умных, отточенных, неоскорбительных, вежливых формах; те были — колючие: он же — сама борода, доброта, — умел мягко, с достоинством сглаживать противоречия; ловко парируя чуждые мнения, вежливо он противопоставлял им свое: проходил через строй чуждых мнений собою самим, не толкаясь; В. Брюсов и даже Бальмонт не имели достаточного европейского лоска, чтоб эквилибрировать мнениями, как в европейском парламенте.
          М. А. Волошин в те годы: весь — лоск, закругленность парламентских форм, радикал, убежденнейший республиканец и сосланный в годы студенчества, он импонировал Гольцеву, М. Ковалевскому своим “протестом”, доказанным: не мог учиться в России, стал слушателем “Вольного университета”, основанного Ковалевским в Париже.
          Всей статью своих появлений в Москве заявлял, что он — мост между демократической Францией, новым течением в искусстве, богемой квартала Латинского и — нашей левой общественностью; он подчеркивал это всем видом; поэты “проклятые” Франции на баррикадах сражалися; тип европейского денди — не то-де, что “отстало” о нем полагают у нас, сам Уайльд кончил жизнь социалистом-де; “Новая Бельгия” — Жорж Роденбах, Лемонье и Верхарн — друзья “социалистических” депутатов Дестре, Вандервельда: показывал это все Максимилиан Волошин компании “передовых европейцев”: Баженовых *(Баженов Николай Николаевич (1857—1923) — психиатр, директор Литературно-художественного кружка в Москве) Гольцевых и Ковалевских.
          Везде выступая, он точно учил всем утонченным стилем своей полемики, полный готовности — выслушать, впитать, вобрать, без полемики переварить; и потом уже дать резолюцию, преподнести ее, точно на блюде, как повар, с приправой цитат — анархических и декадентских: не дерзко; где переострялись углы, он всем видом своим заявлял, что проездом, что — зритель он: весьма интересной литературной борьбы; что при всем уважении к Брюсову, с ним не согласен он в том-то и в том-то; хотя он согласен в том, в этом; такой добродушный и искренний жест — примирял; дерзость скромная — не зашибала; его борода, жилет, вид парижанина, не то заправского кучера, русского “парня-рубахи”, хотя облеченного в черный цилиндр, прижимаемый к сердцу под выпяченной бородой “не нашенской” стрижки, начитанность много видавшего, много изъездившего,— отнимали охоту с ним лаяться; наоборот, — вызывали охоту послушать его; он умел так блестяще открыть свой багаж впечатлений, с отчетливо в нем упакованными мелочами: вот — Собор богоматери, вот — анекдот о Бальмонте, о бомбе, разорвавшейся в отеле Фуайо, о Жоресе, Реми де Гурмоне, прогуливающемся ночью глухой по Парижу с закрытым лицом и тайком (разъедала волчанка лицо), о собрании у Ковалевского, о кабачке и о том, что Париж в освещении утреннем — “серая роза”; все — слушали: и модернист и... отец2, парижанин душой, откликающийся сочувственно на слова о Латинском квартале.
          Максимилиан Волошин умно разговаривал, умно выслушивал, жаля глазами сверлящими, серыми, из-под пенсне, бородой кучерской передергивая и рукою, прижатой к груди и взвешенной в воздухе, точно ущипывая в воздухе ему нужную мелочь; и выступив, с тактом вставлял свое мнение.
          Он всюду был вхож.
          Я увидел его впервые в приложении к “Новому времени” еще до знакомства с ним; здесь поместили рисунок художницы Кругликовой, давшей изображенье Бальмонта, читающего в Петербурге3; из первого ряда слушателей вытягивалась борода на читающего Бальмонта; такие в Париже носили, лопатою, длинная, с боков отхваченная; и курчавая шапка волос, вставших, вьющихся кольцами; выпят губы из-под носа в пенсне, с синусоидой шнура, взлетевшего в воздух.
          Увидев зарисованного господина, подумал я:
          “Кто он такой?”
          “Парижанин?”
          “Вот дядя-то!”
          А в тот же вечер, попав на званый ужин к В. Брюсову, я увидел из передней ту же курчавую ярко-рыжавую бороду, под рыжеватой шапкой волос, кучерских, тот же выпят губы, то же пенсне, с синусоидой шнура, взлетевшего в воздух; то мой “парижанин” сидел в иллюстрации, вытянувшись, подавал, как на блюде, вперед свою бороду, руку прижавши к груди, как ущипывая двумя сжатыми пальцами тоненькую волосинку; и — щурился он на того же Бальмонта, не нарисованного, а живого, мерцая пенсне, затонувшими в щечных расплывах глазами; когда я вошел, нас представили; он подал мне руку, с приятным расплывом лица, — преширокого, розового, моложавого (он называл в эти годы себя “молодою душой”); умно меня выслушал; выслушавши, свое мнение высказал: с тактом.
          Понравился мне. Его просили читать; он, читая, описывал, как он несется в вагоне — сквозь страны, года и рои воспоминаний и мнений; а стук колес — в уши бьет: “ти-та-та, ти-та-та”; было досадно: хорошее стихотворение он убивал поварскою подачей его, как на блюде, отчего сливались достоинства строчек с достоинством произношения, так что хихикали:
          — “Э, да он это — прочел; он прочтет про “морковь ярко-красную кровь” так, что в обморок падаешь; падали же в обморок от прочитанного с пафосом меню ресторанного”.
          Если б Волошин в те годы умерил свое поварское искусство в подаче стихов, он во многом бы выиграл; а то иные умаляли значенье стихов его, пока печатные книги не выпрямили впечатленье, что интерпретатор Волошин — настоящий поэт; он в поэзии модернистической скоро занял почетное место.
          Меня поразившее “ти-та-та” перечитывалось, даже — передере... оно — оттесняло другие его стихи; этому стихотворению все удивлялись, пленялись: и я и отец!
          Появившийся вскоре с визитом ко мне, Максимилиан Волошин, округло расширясь расплывами щечными, эти стихи прочитал и отцу; он внимательно слушал отца, развивавшего ему свою “монадологию”; с очень значительным шепотом, очень внушительно стулом скрипя, заявил отцу, что и он развивает подобные же взгляды: в стихах; в подтвержденье этого, свои стихи прочел он отцу, зарубившему воздух руками в такт ритму:
          — “Так-с, так-с... — вот и я говорю: превосходно!”
          M. A., передергивая бородою и брови сжимая, высказывал мягко округлые доводы в пользу научной поэзии; и помянул про Максима Максимовича Ковалевского, отцу когда-то близкого, так что, когда вышел он, с прижимаемым к сердцу цилиндром под выпяченной бородою “не нашенской” стрижки, отец охвачен был старинными воспоминаниями о Париже, о своих завтраках с “юным” Ришпеном *(Ришпен Жан (1849—1926) — французский писатель), о Пуанкаре, математике.
          — “Это вот — да-с, понимаю: человек приятный, начитанный, много видавший!”
          Волошин был необходим эти годы Москве: без него, округлителя острых углов, я не знаю, чем кончилось бы заострение мнений: меж “нами” и нашими злопыхающими осмеятелями; в демонстрации от символизма он был — точно плакат с начертанием “ангела мира”; Валерий же Брюсов был скорее плакатом с начертанием “дьявола”; Брюсов — “углил”; Волошин — “круглил”; Брюсов действовал голосом, сухо гортанным, как клекот стервятника; “Макс” же Волошин, рыжавый и розовый, голосом влажным, как розовым маслом, мастил наши уши; несправедливо порою его умаляли настолько, насколько священник Григорий Петров4 его преувеличивал, ставя над Брюсовым как поэта; уже впоследствии, когда Эллис стал “верным Личардою” Брюсова, то он все строил шаржи на Максимилиана Волошина:
          — “Это ж — комми от поэзии!5 Переезжает из города в город, показывает образцы всех новейших изделий и интервьюирует: “Правда ли, что у вас тут в Москве конец мира пришел?” Он потом, проезжая на фьякре в Париже, снимает цилиндр перед знакомым; и из фьякра бросает ему: “Слышали последнюю новость? В Москве — конец мира!” И скроется за поворотом”.
          Это — шарж, для которого Эллис не щадил отца с матерью. Сам же с Волошиным был он на “ты”; их сближали и годы гимназии, университет, из которого ушел Волошин, и семинарий у профессора Озерова брюсофильство Эллиса его делало бальмонтофобом и блокофобом; вышучивал он и Волошина; из всех острейших углов Эллис был — наиострейший; а необходима была роль Волошина как умирителя, не вовлеченного в дрязги момента. Волошин понравился мне <...>.


          Андрей Белый (псевдоним Бориса Николаевича Бугаева) знал Волошина почти три десятилетия. Волошин посвятил А. Белому стихотворения “В цирке” (1903) и “Пролог” (1915).
          Текст — из книги воспоминаний Андрея Белого “Начало века” (М.—Л., 1933).

          1 Реми де Гурмон (1853—1915) — французский писатель, критик, сыгравший большую роль в истории символизма.
          2 Отец Андрея Белого — профессор математики Николай Васильевич Бугаев (1837—1903).
          3 Рисунок Е. С. Кругликовой “К. Д. Бальмонт читает в Русской школе в Париже лекцию о Шелли” был напечатан в иллюстрированном приложении к газете “Новое время” (1903. 5 (18) февраля).
          4 Григорий Спиридонович Петров (1868—1925) — священник-расстрига, публицист, член Государственной думы.
          5 “Коммивояжером” назвала Волошина 3. Гиппиус в отклике на первую заметную публикацию стихов Волошина. См.: А. Крайний (псевдоним 3. Гиппиус). Нужны ли стихи? — журнал “Новый путь”. Спб., 1903. № 9. С. 250—251.

Предыдущая глава.

Следующая глава.


Пейзаж Волошина.

Акварель Волошина.

Волошин Максимилиан. Акварель.




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.