1-2
<...> Каждый, кто приезжал [в Париж] из России, приходил навестить Эренбурга. В годы войны нас — Эренбурга, Волошина (поэта-теософа), Диего Риверу, мексиканского художника, и меня — часто видели вместе. Волошин был учеником Верхарна, бельгийского поэта, и большим другом русского поэта Бальмонта. Он был человеком большой и утонченной культуры и в своей поэзии настолько же классичен, насколько Эренбург — реалистичен. Я никогда не знала его настоящих политических взглядов, знала только, что он был крайне свободомыслящим и отстаивал свободу других столь же страстно, как свою собственную. Его принципом было никогда не возвращать деньги1, которые ему удавалось занять у какого-нибудь богача, но отдавать эту же сумму тому из друзей, кто в ней нуждался.
Волошин обладал большими способностями к рисунку и живописи и делал тысячи пейзажей акварелью. Он не уставал писать воображаемые горы и утесы, закутанные в фантастические облака; равнины с бегущими реками; курчавящиеся леса, чьи корни и ветви напоминали человеческие существа.
В те два месяца, что я провела с Волошиным позднее в Биарриц, в гостях у друзей, я была крайне озадачена, наблюдая за ним каждый день в его комнате за одним из тех пейзажей, что могут только присниться. — Как ты делаешь это? — спросила я.
Он взглянул на меня через стекла, и его маленькие серые глаза блеснули озорством.
— Ты хочешь узнать мой секрет?
Он признался мне, что, <...> сминая листочки папиросной бумаги, делал миниатюрные модели своих поразительных пейзажей. Бумага эта, смятая особым образом, создавала мягкие, обтекаемые склоны, среди которых пятна тумана плавали подобно перьям. К этим моделям подходили болота, ручьи, стоячая вода и низкие вздувшиеся облака; когда же он брал плотную бумагу, это создавало горы, вздымающиеся крутыми, заостренными утесами, с устрашающими пропастями. Вершины были покрыты облаками, и кое-где луч солнца просачивался сквозь них и зажигал один угол мрачной скалы, придавая дантовскую таинственность всему ландшафту. <...>
Волошин был низкорослым, плотным и широким, с большой головой, которая выглядела, еще крупнее из-за обильных волос, длинных и волнистых. Его глаза, светившиеся интеллектом, казались на его полном лице меньше, чем были на самом деле. Нос был прямым, а усы прятали маленький рот с плотно сжатыми губами; зубы — небольшие и безукоризненные. Голова его выглядела львиной, в то время как голова Эренбурга напоминала мне о большой обезьяне. У Волошина были короткие руки и, как и у Ильи, маленькие кисти; но руки Ильи были так малы и хрупки, что походили на женские. Когда они вместе шествовали вниз по улице де ля Гаэт, одной из наиболее людных на Монпарнасе, где прохожие и дети шутили, играли и шумели, кто-нибудь, посмотрев на них, говорил: “Эй, взгляни-ка на этих двух больших обезьян!”
А если с ними был еще Диего Ривера и я сама, то можно было услышать от уличных мальчишек: “Эй, парни! Да тут цирк появился! Две обезьяны, толстый слон и девица из “Трех мушкетеров”!”
Ибо Диего Ривера был настоящим колоссом. Подобно Волошину, он носил бороду, но покороче, окаймлявшую его подбородок небольшим и даже опрятным овалом. Наиболее заметны на лице мексиканского художника были глаза, большие, черные, косо поставленные, и нос, который анфас представал коротким, широким и утолщенным на конце, а в профиль был орлиным. Рот широкий, чувственные, как и у Эренбурга, губы, а зубы белые. Маленькие усы прикрывали его верхнюю губу, придавая ему вид сарацина или мавра. Друзья говорили о нем как о “добродушном людоеде”. Его руки были малы для такого большого тела, <...> и, как у Макса Волошина, у него был солидный живот. В довершение всего, Ривера надевал широкополую шляпу и носил огромную мексиканскую трость, которой привык размахивать.
Таковы были три мои друга того времени. Четвертый выглядел более обычно и редко показывался с нами на улице; он не любил быть посмешищем и находил нас слишком эксцентричными. Этот человек — Борис Савинков — был легендарной фигурой и играл в свое время заметную роль. Он был хорошо известен в России, и его слава дошла до Парижа. В гостиных его рекомендовали как человека, “который убил великого князя Михаила”2; женщины из общества бывали потрясены и бегали за ним. Мы любили его, и, хотя он и Эренбург часто ссорились из-за политики, они очень уважали друг друга.
Борис Савинков был среднего роста, прямой и стройный; его лицо было вытянутым и узким, а голова почти лысой. Легкие морщинки вокруг глаз уходили к вискам, как у казанских татар. Прямой нос, тонкие губы. Когда он говорил, глаза щурились еще больше, оставляя его испытующему ироническому взгляду только щелку меж век, почти лишенных ресниц. Говоря, он слегка кривил рот, показывая желтые зубы завзятого курильщика. Он не носил ни усов, ни бороды, одевался очень корректно и всегда надевал черный котелок. В “Ротонде” *(Кафе на углу бульваров Монпарнас и Распас, излюбленное место многонациональной парижской богемы) и всюду его звали “человек в котелке”. Большой зонтик, другой неразлучный компаньон, обычно свешивался с его левой руки.
Однажды, когда я взяла четырех моих друзей повидать Цадкина *(Цадкин Осип (1890—1967) — скульптор) в его новой студии, набитой замечательными картинами, Савинков заявил, что, по его мнению, сам художник менее интересен, чем его творчество. “Он буффон, ваш Цадкин. Почему он строит клоуна?” Цадкину же Савинков показался очень интересным как личность, но: “Почему он ведет себя так важно, когда все кончено для него в России?”
Я не припомню деталей бесед об искусстве, которые мы вели в c[afe] “Cupole” *(Кафе “Купол” (франц.)), но помню отчетливо, что Савинков, который придерживался самых крайних политических взглядов, был весьма консервативен в отношении эстетики. Меня свел с ним Волошин, который весьма им восхищался 3. Он сказал мне однажды: “Маревна, я хочу представить тебе легендарного героя. Я знаю, ты питаешь интерес к экстраординарному и сверхчеловеческому. Этот человек — олицетворение всяческой красоты, ты страстно его полюбишь”.
Сначала Савинков мне совсем не понравился, но из-за его манер и стиля разговора его нельзя было не заметить. Я снова увидела его затем в “Ротонде” и в c[afe] “Cupole”, несколько раз в его собственной квартире и три или четыре раза в моей студии, куда он пришел читать мне из тома его избранных произведений “Конь блед” 4. Он произвел на меня впечатление одинокого, отрешенного и гордого человека.
Мои друзья никогда не старались приобщить меня к своим политическим интересам и вовлекали только в их интеллектуальную и артистическую жизнь. Я никогда не позволяла ни одной партии закогтить меня. Отдаваясь политике, необходимо посвятить этому все время: мое было мне нужно для живописи и для борьбы за жизнь. <...>
<...> Знакомство со всеми этими людьми в Париже и на Капри развивало мою индивидуальность5. Я выросла и возмужала, у меня сформировалась личная точка зрения. <...>
Пришел день, когда я должна была возвращаться из Испании в Биарриц6. У меня кончились деньги, и, кроме того, я начала скучать по Парижу. Париж означал работу и двух-трех друзей, отсутствие которых я чувствовала в этом раю. Так что однажды вечером, не предупредив, я влезла на стену, окружавшую виллу “Les Mouettes” *(Чайки (франц.)) в Биаррице, проникла в комнату Макса через окно и спряталась под кровать вместе со своим чемоданчиком. Ждать пришлось долго, и я зажгла одну из тех знаменитых испанских сигар, которые мне дал хозяин гостиницы в Пасахес. Через полчаса послышались шаги Волошина: дверь отворилась, и он громко принюхался. А надо сказать, что Волошин никогда не курил: он был астматик и ненавидел запах табака.
— Должно быть, в комнате дьявол, рассыпающий свою мерзкую серу. Изыди, дьявол! Изыди, или я принесу кипяток и веник!
Он прошел в комнату и огляделся: обнаружить сигарный дым, идущий из-под кровати, было нетрудно.
— Маревна! Ты провоняла мою постель, и я не смогу спать! Выходи оттуда и расскажи обо всем.
Я высунула голову и расхохоталась, взглянув на Волошина, очень красного, почти задохнувшегося от табака и все-таки счастливого от того, что он снова видит меня.
— Я надеюсь, ты не притащила с собой целую табачную лавку? — прокашлял он, увидя меня вылезающей на четвереньках вместе с моим чемоданчиком.
Мое двухнедельное отсутствие изгладило наши последние споры, несогласия и пререкания, ибо характер у него был отнюдь не сговорчивый, он был подозрителен и любил поддразнивать.
Я рассказала ему о моих приключениях.
— А я надеялся на чудо: что испанцы найдут способ утихомирить тебя. Но я отлично знаю, что с твоим несносным характером это невозможно. Кто захочет держать этакую маленькую ведьму?
Волошин поделился со мной новостями: в Биарриц появился священник, бежавший из Бельгии, с ужасающими рассказами о войне, ожидаются в городке и другие беженцы...
В конце разговора я сообщила ему о своем решении вернуться в Париж: здесь моя работа совсем не двигалась.
— Подожди немного, — ответил он. — Никто тебя не гонит, и ты со мной.
Но я не могла остаться надолго, и, наконец, однажды Макс проводил меня на вокзал.
— Что за странная девушка, право! — сказал он. — Здесь ты живешь в роскоши. Обеспечена всяческим комфортом, под рукой отличная библиотека — все, включая верного друга. А ты бежишь, как будто за тобой гонятся!
— Возможно, так оно и есть, — отвечала я.
— Кто же это?.. Во всяком случае, не я. Ты можешь вести себя, как сочтешь нужным. Пока ты во мне не нуждаешься, я шагу не сделаю к тебе. Ты знаешь, как я тебя люблю, но я никогда не стану тебя преследовать. Остерегайся других, если так дорожишь своей свободой... Пиши и давай знать, в чем будешь нуждаться в Париже, не сиди без денег. Как только я вернусь, я подумаю, как тебе помочь в твоей работе...
Мария Брониславовна Воробьева-Стебельская (псевдоним Маревна, 1892—1984) — художница. Волошин познакомился с нею в начале 1915 года в Париже. В письме М. С. Цетлин (см. о ней в 9-м примечании к данным воспоминаниям) от 24 сентября 1915 г. он так охарактеризовал Маревну: “Это очень чистая, правдивая по природе девушка, но страшно изломанная и измученная и детством, и обстоятельствами жизни, беспризорная, нервная, больная...” (оригинал письма — в собрании A. Ф. Маркова). Текст дается по изданной на английском языке книге воспоминаний Маревны (Marevna. Life in two worlds *(Жизнь в двух мирах (англ.) London—New-York—Toronto, 1962). Перевод с английского B. Купченко.
1 Здесь Маревна буквально воспринимает теоретический призыв Волошина, позднее высказанный им в поэме “Бунтовщик” (1923): “Не отдавайте давшему: отдайте Иному, Чтобы тот отдал другим: Тогда даянье, брошенное в море, Взволнует души, ширясь, как волна”. В письме к матери от 13 августа 1915 года поэт впервые обосновал этот принцип: “В европейской морали утвердилось такое (сатаническое, дьявольское) моральное обязательство: за благодеяние благодарность возвращается тому именно, кто благодеяние оказал, долг обязан быть уплачен целиком тому именно, от кого получен, не другому. Таким образом, добро немедленно погашается между двумя” (ИРЛИ). Чтобы нарушить порочную практику такого “эгоизма вдвоем”, Волошин проповедовал отдачу благодеяний другим: “То, что получаешь, всегда надо отдавать не тому, у кого взял, а другому и другой монетой” (письмо к матери от 15 января 1922 г. — Там же). Однако сам Волошин в быту долги возвращал незамедлительно тем, у кого взял.
2 Борис Викторович Савинков (1879—1925) — один из лидеров партии эсеров — участвовал в убийствах В. К. Плеве и великого князя Сергея Александровича.
3 Волошин изобразил Б. Савинкова в стихотворении “Ропшин” (“Холодный рот. Щеки бесстрастной складки...”) (1915), вошедшего в цикл “Облики”. В. Ропшин — литературный псевдоним Б. Савинкова, под которым он выступал как прозаик и поэт.
4 Речь здесь о повести Савинкова “Конь бледный” (1909), где отразилось его разочарование в деятельности террористов.
5 На Капри Стебельская попала в дом М. Горького, который и назвал ее “Маревной” — по имени персонажа русской народной сказки.
6 В Биарриц (город на юго-западе Франции), на виллу Цетлиных, Стебельская приехала в начале июля 1915 года. 13 июля туда же приехал из Парижа Волошин, некоторое время они жили вместе. Затем Маревна выехала на время в Испанию и вновь вернулась в Биарриц.
1-2
Максимилиан Волошин. Пейзаж. | Волошин Максимилиан. Акварель. | Максимилиан Волошин. Пейзаж. |