Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

В.И. Суриков




 

IV. Трагические впечатления

Наряду с этими впечатлениями вольного детства среди вольной природы в жизнь врывались суровые черты быта и нравов XVII века. Люди  были мощные  и  сильные духом: «Душа крепко сидела в ножнах своего тела».
«Нравы жестоки были,— рассказывал Суриков.— Казни и те­лесные наказания на площадях публично происходили. Эшафот не­далеко от училища был. Там на кобыле наказывали плетьми. Быва­ло идем мы, дети, из училища, кричат: «Везут! Везут!» Мы все на пло­щадь бежим за колесницей. Палачей дети любили. Мы на палачей как на героев смотрели. По именам их знали: какой — Мишка, какой — Сашка. Рубахи у них красные, порты широкие. Они перед толпой по эшафоту похаживали, плечи расправляли. Геройство было в раз­махе. Вот я Лермонтова понимаю, помните, как у него о палаче:
По высокому месту лобному
В рубахе красной с яркой запонкой
Палач весело похаживает.
Мы на них с удивлением смотрели — необыкновенные люди ка­кие-то. Вот теперь скажут — воспитание! А ведь это укрепляло. И принималось только то, что хорошо. Меня всегда в этом красота поражала, сила. Черный эшафот, красная рубаха. Красота! И пре­ступники так относились — сделал, значит расплачиваться надо. И сила какая была у людей: сто плетей выдерживали, не крикнув. И ужаса никакого не было. Скорее восторг. Нервы все выдержи­вали».
Отношение к казням было не нынешнее, а древнее. Выявлялась темная душа толпы — сильная и смиренная, верящая в непрелож­ность человеческой справедливости, в искупительную власть земного возмездия. Не было критического отношения к законности самого факта, поэтому трагизм положения осознавался во всей полноте. Детская душа переживала не тупой ужас, а настоящее трагическое действо. В них создавалась напряженность духа, близкая душевному настроению зрителей древней трагедии. Относились, как к театру. Поражала суровая красота постановки: черный эшафот, красная ру­баха. У действующих лиц было тоже сознание рока. Казнь стано­вилась актом трагического очищения, каким она и должна была быть по замыслу древних законодателей человечества. Сценический пафос протагонистов был велик и выражался молчанием. Тогда детские сердца переполнялись не ужасом, а восторгом.
«Помню, одного драли,— рассказывал Суриков,— он точно муче­ник стоял. Не крикнул ни разу. А мы все мальчишки на заборе си­дели. Сперва тело красное стало, а потом синее: одна венозная кровь текла. Спирт им нюхать дают».
Но если трагический актер не выдерживал патетического без­молвия своей роли, трагедия превращалась в фарс, и зрители были безжалостны.
«Один татарин храбрился, а после второй плети начал кричать. Народ смеялся очень. Женщину одну, помню, драли. Она мужа своего — извозчика — убила. Она думала, что ее в юбках драть бу­дут. На себя много навертела. Так с нее палачи как юбки сорвали — они по воздуху как голуби полетели. А она как кошка кричала — весь народ хохотал. А то еще одного за троеженство клеймили, а он все кричал: «Да за что же?»
Смертную казнь Сурикову пришлось видеть в детстве дважды. Об этом он рассказывал так: «Раз трех мужиков за поджог казнили. Один высокий парень был, вроде Шаляпина. А другой — старик. Их на телегах в белых рубахах привезли. Женщины лезут, плачут, родственницы их. Я близко стоял. Дали залп. На рубахах красные пятна появились. Два упали, а парень стоит. Потом и он упал. А потом вдруг вижу, подымается. Это такой ужас, я вам скажу. Потом один офицер подошел, приставил револьвер, убил его.
Вот у Толстого, помните, описание, как поджигателей в Москве расстреливают? Там у одного, когда в яму свалили, плечо шевели­лось. Я его спрашивал: «Вы это видели, Лев Николаевич?» Говорит: «По рассказам».
Только, я думаю, видел: не такой человек был. Это он скрывал. Наверное, видел. А другой раз я видел, как поляка казнили, Флерковского. Он во время переклички офицера ножом пырнул. Военное время было. Его приговорили. Мы, мальчишки, за телегой бежали. Его далеко за город везли. Он бледный вышел. Все кричал: «Делайте то же, что я сделал!» Рубашку поправил. Ему умирать — а он ру­башку поправляет. У меня прямо под ногами земля поплыла, как залп дали».
Среди  этих  суровых  впечатлений  мальчишеская  и  юношеская жизнь шла соответственным порядком.
«Жестокая у нас жизнь в Сибири была. Кулачные бои, помню, на Енисее зимой устраивались. И мы мальчишками дрались. Уезд­ное и духовное училище были в городе, так между ними антагонизм был постоянный. Мы всегда себе Фермопильское ущелье представ­ляли — спартанцев и персов. Я Леонидом Спартанским всегда был.
Мальчиком постарше я покучивал со своими товарищами. И вод­ку тогда пил. Раз 16 стаканов выпил. И ничего. Весело только ста­ло. Помню, как домой вернулся, мать меня со свечами встретила.
Двух товарищей моих в то время убили. Был товарищ у меня Митя Бурдин. Едет он на дрожках. Как раз против нашего дома лошадь у него распряглась. Я говорю: «Митя, зайди чаю напиться». Говорит: «Некогда». Это 6 октября было. А 7 земля мерзлая была. Народ бежит, кричат: «Бурдина убили!» Я побежал с другими. Вижу, лежит он на земле, голый. Красивое у него тело было, мус­кулистое. И рана на голове. Помню, подумал тогда: вот если Дмит­рия царевича писать буду, его таким напишу.
Его казак Шаповалов убил. У женщин они были. Тот его и за­ревновал. Помню, как его на допрос привели. Сидел он так, опустив голову. Мать его и спрашивает: «Что же это ты наделал?» — «Видно,— говорит,— черт попутал».
А другой был у меня товарищ Петя Чернов. Мы с ним франты были. Шелковые шаровары носили, кушаки шелковые, поддевки, шапочки ямщицкие. Кудрявые оба. Веселая была жизнь. Маскиро­вались мы. Я тройкой правил. Колокольцы еще у нас валдайские сохранились с серебром.
И заходит это он в первый день Пасхи. Лед еще не тронулся. Говорит: «Пойдем на Енисей в прорубь рыбу ловить».
— Что ты? В первый-то день праздника?
И не пошел. А потом слышу: Петю Чернова убили и под лед спустили. Я потом его в анатомическом театре видел: распух весь, и волосы совсем слезли — голый череп. Портрета его не осталось, так мать после приходила, просила нарисовать. Я его как живого нарисовал: зрительная память очень развита была».
Такими суровыми ударами, глубоко проникавшими в душу, но не направленными против нее непосредственно, вводила сибирская жизнь будущего художника в трагические реальности русской исто­рии. Тесный уют старого уклада жизни и широта земных просторов, древнее смирение перед роком земной справедливости и случайные убийства, бессмысленная гибель близких людей; хмельная кровь непокорных казаков и приобщение темным переживаниям, инстинк­там, порывам народной толпы — черта за чертой, ступень за сту­пенью готовили душу к таинствам творческого воссоздания. Но в ней надо было зажечь волю к творчеству и дать возможность выра­жать себя.

(Публикуется по:
Волошин М. А. В. И. Суриков. -
Л.: Художник РСФСР, 1985. - С. 39-43.)


Пейзаж.

Автопортрет Максимилиана Волошина

Дом М. Волошина в Коктебеле. 1910-е гг.


V. Годы учения

Склонность к закреплению видимого мира была заложена в Су­рикове от рождения. Но судьба позаботилась и о том, чтобы поме­стить его в среду, где она могла получить почву для питания. Мно­гие из членов семьи Сурикова были не чужды искусству.

VI. Академия

Академия встретила Сурикова очень неприветливо. «А где же Ваши рисунки?» — спросил инспектор Шренцер, когда он явился с трепетом немедленно по приезде в Академию.

VII. «Стрельцы»

Биография Сурикова вплоть до самого прибытия его в Москву представляет собою как бы медленное и равномерное напряжение мощной пружины, которая во вторую половину жизни должна была развернуться в творчестве. На этой грани оканчивается его личная жизнь и начинается ис­тория созидания его семи исторических картин.






Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.