Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

М. Цветаева. Живое о живом.




 

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16

          Одного, впрочем, Макс в Париж не вместил. Сейчас увидите, чего. “М. А., что вам больше всего нравится в Париже?” Макс, молниеносно: “Эйфелева башня”, — “Неужели?” — “Да, потому что это единственное место, откуда ее не видать”. Макс Эйфелеву ненавидел так, как никогда не мог ненавидеть живое лицо. “Знаешь, Марина, какая рифма к Эйфелевой? — И, боясь, что опережу: — Тейфелева!”1 (То есть чертова.)
          У меня нет его первой книги, но помню, что, где ни раскроешь, везде Париж. Редкая страница нас не обдаст Парижем, если не прямым Парижем, то Парижем иносказанным. Первая книга его, на добрую половину, чужестранная. В этом он сходится с большинством довоенных поэтов: Бальмонт — заморье, Брюсов — все истории, кроме русской, ранний Блок — Незнакомка, запад; Золото в лазури Белого2 — готика и романтика. И, позже: Гумилев — Африка, Кузмин — Франция, даже первая Ахматова, Ахматова первой книжки, если упоминает Россию, то как гостья — из страны Любви, которая в России тоже экзотика. Только иноземность Макса (кроме “экзотики” Ахматовой) была скромнее и сосредоточеннее.
          Теперь оговорюсь. Как всё предшествующее: о Максе и мире, о Максе и людях, о Максе и мифе — достоверность, то есть безоговорочно, то есть как бы им подписано или даже написано, так последующее — только мои домыслы, неопровержимые только для меня. Справиться, увы, мне не у кого, ибо только ему одному поверила бы больше, чем себе.
          Я сказала: явным источником его творчества, но есть источники и скрытые, скрытые родники, под землей идущие долго, всё питающие по дороге и прорывающиеся — в свой час. Этих скрытых родников у Макса было два: Германия, никогда не ставшая явным, и Россия, явным ставшая — и именно в свой час. О физическом родстве Макса с Германией, то есть простой наличности германской крови, я уже сказала. Но было, по мне, и родство духовное, глубокое, даже глубинное, которого — тут-то и начинается опасная и очень ответственная часть моего утверждения — с Францией не было. Да простит мне Макс, если я ошибаюсь, но умолчать не могу.
          Возьмем шире: у нас с Францией никогда не было родства. Мы — разные. У нас к Франции была и есть любовь, была, может быть, еще есть, а если сейчас нет, то, может быть, потом опять будет — влюбленность, наше взаимоотношение с Францией — очарование при непонимании, да, не только ее — нас, но и нашем ее, ибо понять другого — значит этим другим хотя бы на час стать. Мы же и на час не можем стать французами. Вся сила очарования, весь исток его — в чуждости.
          Расширим подход, подойдем надлично. Мы Франции обязаны многим — обязан был и Макс, мы от этого не отказываемся — не отказываюсь и за Макса, какими-то боками истории мы совпадаем, больше скажу: какие-то бока французской истории мы ощущаем своими боками. И больше своими, чем свои.
          Возьмем только последние полтора столетия. Французская революция во всем ее охвате: от Террора и до Тампля (кто за Террор, кто за Тампль, но всякий русский во французской революции свою любовь найдет), вся Наполеониада, 48-й год, с русским Рудиным на баррикадах, вся вечерняя жертва Коммуны, даже катастрофа 70-го года.

Vous avez pris l'Alsace et la Lorraine,
Mais notre coeur vous ne l'aurez jamais...3
* (Вы захватили Эльзас и Лотарингию,
Но сердец наших не завоюете никогда... (франц.))

          все это наша родная история, с молоком матери всосанная. Гюго, Дюма, Бальзак, Жорж Занд, и многие, и многие — наши родные писатели, не менее, чем им современные русские. Все это знаю, во всем этом расписываюсь, но — все это только до известной глубины, то есть все-таки на поверхности, только ниже которой и начинается наша суть, Франции чуждая.
          На поверхности кожи, ниже которой начинается кровь.
          Наше родство, наша родня — наш скромный и неказистый сосед Германия, в которую мы — если когда-то давно, ее в лице лучших голов и сердец нашей страны — и любили, — никогда не были влюблены. Как не бываешь влюблен в себя. Дело не в историческом моменте: “в XVIII веке мы любили Францию, а в первой половине XIX — Германию”, дело не в истории, а в до-историн, не в моментах, преходящих, а в нашей с Германией общей крови, одной прародине, в том вине, о котором русский поэт Осип Мандельштам, в самый разгар войны:

А я пою вино времен —
Источник речи италийской,
И в колыбели приарийской
Славянский и германский лен, —

          гениальная формула нашего с Германией отродясь и навек союза.
          Сказка у него была на всякий случай жизни, сказкой он отвечал на любой вопрос. Вот одна, на какой-то — мой:
          Жил-был юноша, царский сын. У него был воспитатель, который, полагая, что все зло в мире от женщины, решил ему не показывать ни одной до его совершеннолетия. (“Ты, конечно, знаешь, Марина, что на Афоне нет ни одного животного женского пола, одни самцы”.) И вот в день его шестнадцатилетия воспитатель, взяв его за руку, повел его по залам дворца, где были собраны все чудеса мира. В одной зале — все драгоценные камни, в другой — всё оружие, в третьей — все музыкальные инструменты, в четвертой — все драгоценные ткани, в пятой, шестой (ехидно) — и так до тридцатой — все изречения мудрецов в пергаментных свитках, а в тридцать первой — все редкостные растения и, наконец, в каком-то сотом зале — сидела женщина. “А это что?” — спросил царский сын своего воспитателя. “А это, — ответил воспитатель, — злые демоны, которые губят людей”.
          Осмотрев весь дворец со всеми его чудесами, к концу седьмого дня воспитатель спросил у юноши:
          — Так что же тебе, сын мой, из всего виденного больше всего понравилось?
          — А, конечно, те злые демоны, которые губят людей!
          — Марина! Марина! слушай!

Когда же вырос Гакон,
Ему дал царство Бог,
Но песни той никак он
Забыть уже не мог:
Шибче, шибче, мальчик мой!
Бианкой конь зовется твой!4

          Сейчас пытаюсь восстановить: что? откуда? Явно, раз Гакон — норвежское, явно, раз “шибче, шибче, мальчик мой” — колыбельная или скаковая песня мальчику — матери, некоей вдовствующей Бианки — обездоленному Гакону, который все-таки потом добился престола. Начало песенки ушло, нужно думать: о врагах, отнявших престол и отцовского коня, ничего не оставивших, кроме престола и коня материнских колен. Перевод — Макса. Вижу, как сиял. Так сияют только от осуществленного чуда перевода.
          А вот еще песенка из какой-то детской книжки Кнебеля *(Кнебель Иосиф Николаевич (1854—1926) — издатель):

У Мороза-старика
Дочь — Снегурочка.
Полюбился ей слегка
Мальчик Юрочка...

          — Марина, нравится?
          — Очень.
          — К сожалению, не я написал.
          И еще одна, уже совсем умилительная, которую пел — мне:

Баю-баю-бай,
Медведевы детки,
Косо-лапы,
Да лох-маты...

          Все, что могло тогда понравиться мне, Макс мне приволакивал как добычу. В зубах. Как медведь медвежонку. У Макса для всякого возраста был свой облик. Моему, тогда, почти детству он предстал волшебником и медведем, моей, ныне — зрелости или как это называется — он предстает мифотворцем, миротворцем и мiротворцем5. Всё Макс давал своим друзьям, кроме непрерывности своего присутствия, которое, при несчетности его дружб, уже было бы вездесущием, то есть физической невозможностью. Из сказок, мне помнится, Макс больше всего любил звериные, самые старые, сказки прародины, иносказания — притчи. Но об отдельной любви к сказке можно говорить в случае, когда существует не-сказка. Для Макса не-сказки не было, и он из какой-нибудь лисьей истории так же легко переходил к случаю из собственной жизни, как та же лиса из лесу в нору.


          1 Отношение Волошина к Эйфелевой башне впоследствии по-видимому, переменилось. M. С. Волошина рассказывала (со слов мужа), что ему довелось встретиться с создателем башни — инженером А. Г. Эйфелем (1832—1923) на банкете в честь скульптора Э. Виттига: “Их представили друг другу. И Макс, разговаривая с ним, сказал ему, что он сначала был против его башни, но потом она стала такой неотъемлемой частью Парижа, и что Макс не раз ее упоминает в стихах” (Волошина М. С Макс в вещах (рукопись). — ДМВ). В плане лекции “Видимый мир и живопись” Волошин дал такое определение: “Изобразительность и инженерность. Смешение: вокзалы, Эйфелева башня” (ИРЛИ).
          2 “Золото в лазури” — первая книга стихов А. Белого (М., 1904).
          3 Неточно приведенные слова песни (текст Вильмера (псевдоним Жермена Жирара) и Анри Назе), ставшей народной после франко-прусской войны.
          4 Строки из шведской колыбельной песенки, переведенной Волошиным в 1901 году на Майорке. Героиня его — королева Бланка (не Бианка), жена Магнуса VI Эриксона, короля Швеции и Норвегии с 1319 года. Впервые полный текст песенки опубликован в журнале “Север” (1982. № 5. С. 106).
          5 По старой орфографии различались написания слов “мир” как лад, согласие, отсутствие войны и “мiр” — вселенная, земля со всем существующим на ней.

1-2-3-4-5-6-7-8-9-10-11-12-13-14-15-16


Максимилиан Волошин. Пейзаж.

Акварель Волошина.

Пейзаж Максимилиана Волошина.




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.